Глава 12: проповедь смирения. Часть 3

Как уже говорилось в 3-й главе, вопрос "Зачем?" имеет смысл только там, где работали великие конструкторы или сконструированный ими живой конструктор. Лишь там, где отдельные части общей системы специализировались при "разделении труда" для выполнения различных, дополняющих друг друга функций, там разумен вопрос "Зачем? ". Это относится и к жизненным процессам, и к тем неживым структурам и функциям, которые жизнь поставила на службу своим целям: например, к машинам, созданным людьми. В этих случаях вопрос "Для чего?" не только разумен, но и необходим. Нельзя догадаться, по какой причине у кошки острые когти, если не знать, что ловля мышей - это специальная функция, для которой они созданы. Но ответ на вопрос "Для чего?" отнюдь не делает излишним вопрос "Почему? ": это обсуждалось в начале 6-й главы о великом парламенте инстинктов. Я покажу на примитивном сравнении, что эти вопросы вовсе не исключают друг друга.

Я еду на своей старой машине через страну, чтобы сделать доклад в дальнем городе, что является целью моего путешествия. По дороге размышляю о целесообразности, о "финалистичности" машины и ее конструкции - и радуюсь, как хорошо она служит цели моей поездки. Но тут мотор пару раз чихает и глохнет. В этот момент я с огорчением понимаю, что мою машину движет не цель. На ее несомненной финалистичности далеко не уедешь: и лучшее, что я смогу сделать, - это сконцентрироваться на естественных причинах ее движения и разобраться, в каком месте нарушилось их взаимодействие.

Насколько ошибочно мнение, будто причинные и целевые взаимосвязи исключают друг друга, можно еще нагляднее показать на примере "царицы всех прикладных наук" - медицины. Никакой "Смысл Жизни", никакой "Всесоздающий Фактор", ни одна самая важная неисполненная "Жизненная Задача" не помогут несчастному, у которого возникло воспаление в аппендиксе, ему может помочь молоденький ординатор хирургической клиники, если только правильно продиагностирует причину расстройства. Так что целевое и причинное рассмотрение жизненных процессов не только не исключают друг друга, но вообще имеют смысл лишь в совокупности. Если бы человек не стремился к целям, то не имел бы смысла его вопрос о причинах, если он не имеет понятия о причинных взаимосвязях, он бессилен направить события к нужной цели, как бы хорошо он ее ни представлял.

Такая связь между целевым и причинным рассмотрением явления жизни кажется мне совершенно очевидной, однако иллюзия их несовместимости оказывается для многих совершенно непреодолимой. Классический пример тому, насколько подвержены этому заблуждению даже великие умы, содержится в статьях У. Мак-Дугалла, основателя "психологии цели". В своей книге "Очерки психологии" он отвергает все причинно-психологические объяснения поведения животных с одним-единственным исключением: то нарушение функции ориентирования по световому компасу, которое заставляет насекомых в темноте лететь на пламя, он объясняет с помощью так называемых тропизмов, т.е. на основе причинного анализа механизмов ориентирования. Вероятно, люди так сильно боятся причинного исследования потому, что их мучает безрассудный страх, будто полное проникновение в причины явлений может обратить в иллюзию свободу человеческой воли, свободу хотеть. Конечно, тот факт, что человек может сам чего-то хотеть, так же мало подлежит сомнению, как и само его существование. Более глубокое проникновение в физиологические причинные взаимосвязи собственного поведения ничего не может изменить в том, что человек хочет, но может внести изменения в то, чего он хочет.

Только при очень поверхностном рассмотрении свобода воли кажется состоящей в том, что человек - совершенно не связанный никакими законами "может хотеть, чего хочет". Такое может померещиться только тому, кто из-за клаустрофобии бежит от причинности. Вспоминается, как алчно был подхвачен принцип неопределенности из ядерной физики, "беспричинный" выброс квантов: как на этой почве строились теории, которые должны были посредничать между физическим детерминизмом и верой в свободу воли, хотя и оставляли ей жалкую свободу игральной кости, выпадающей чисто случайно. Однако нельзя всерьез говорить о свободной воле, представляя ее как произвол некоего безответственного тирана, которому предоставлена возможность определять все наше поведение. Сама свободная воля наша подчинена строгим законам морали, и наше стремление к свободе существует, между прочим, и для того, чтобы препятствовать нам подчиняться другим законам, кроме именно этих.

Примечательно, что боязливое чувство несвободы никогда не вызывается сознанием, что наши поступки так же жестко связаны законами морали, как физиологические процессы законами физики. Мы все единодушны в том, что наивысшая и прекраснейшая свобода человека идентична моральному закону в нем. Большее знание естественных причин собственного поведения может только приумножить возможности человека и дать ему силу претворить его свободную волю в поступки: однако это знание никак не может ослабить его стремления. И если - в утопическом случае окончательного успеха причинного анализа, который в принципе невозможен - человеку удалось бы полностью раскрыть причинные связи всех явлений, в том числе и происходящих в его собственном организме, - он не перестал бы хотеть, но хотел бы того же самого, чего "хотят" свободные от противоречий Вселенский закон, Всемирный разум, Логос. Эта идея чужда лишь современному западному мышлению: древнеиндийским философам и средневековым мистикам она была очень знакома.

Я подошел к третьему великому препятствию на пути самопознания человека: к вере, глубоко укоренившейся в нашей западной культуре, будто естественно объяснимое ценности не имеет. Эта вера происходит из утрирования кантианской философии ценностей, которая в свою очередь является следствием идеалистического разделения мира на две части. Как уже указывалось, страх перед причинностью, о котором мы только что говорили, является одним из эмоционально мотивированных оснований для высокой оценки непознаваемого, однако здесь замешаны и другие неосознанные факторы. Непредсказуемо поведение Властителя, Отца, в образе которых всегда присутствует какая-то доля произвола и несправедливости. Непостижим приговор Божий. Если нечто можно естественным образом объяснить, им можно и овладеть, и вместе со своей непредсказуемостью оно часто теряет почти всю свою ужасность. Из перуна - который Зевс метал по своему произволу, не поддающемуся никакому разумению, - Бенждамен Франклин сделал простую электрическую искру, и громоотвод защищает от нее наши дома.

Необоснованное опасение, что причинное постижение природы может ее развенчать, является вторым главным мотивом страха перед причинностью. Так возникает еще одна помеха исследованию, которая тем сильнее, чем выше в человеке благоговение перед красотой и величием Вселенной, чем прекраснее и значительнее кажется ему какое-то явление природы. Запрет исследований, происходящий из этой трагической причины, тем опаснее, что он никогда не переступает порог сознания. Спросите - и каждый с чистой совестью отрекомендуется поклонником естественных наук. Более того, такие люди могут и сами быть крупными исследователями в какой-то ограниченной области, но в подсознании они решительно настроены не заходить в попытках научного исследования в границы того, к чему относятся с благоговением. Возникающая таким образом ошибка состоит не в том, что допускается существование непознаваемого. Никто не знает лучше самих ученых, что человеческое познание не безгранично: но оно постоянно доказывает, что мы не знаем, где проходит, его граница. "В глубь Природы, - писал Кант, - проникают исследование и анализ ее явлений. Неизвестно, как далеко это может повести в будущем". Возникающее подобным образом препятствие к исследованию является совершенно произвольной границей между познаваемым и уже не познаваемым. Многие отличные натуралисты испытывали такое благоговение перед жизнью и ее особенностями, что проводили границу у ее возникновения. Они предполагали особую жизненную силу, некий направляющий всесоздающий фактор, который нельзя признать ни необходимым, ни достаточным для научного объяснения. Другие проводят границу там, где, по их ощущению, человеческое достоинство требует прекратить все попытки естественного объяснения.

Как относится или как должен относиться к действительным границам человеческого познания настоящий ученый, я понял в ранней молодости из высказывания одного крупного биолога, которое наверняка не было обдумано заранее. Никогда не забуду, как Альфред Кюн делал однажды доклад в Австрийской академии наук и закончил его словами Гете: "Высшее счастье мыслящего человека - постичь постижимое и спокойно почитать непостижимое". Сказав это, он на миг задумался, потом протестующе поднял руку и звонко, перекрывая уже начавшиеся аплодисменты, воскликнул: "Нет, господа! Не спокойно, а не спокойно!" Настоящего естествоиспытателя можно определить именно по его способности уважать то постижимое, которое ему удалось постичь, не меньше чем прежде. Ведь именно из этого вырастает для него возможность хотеть, чтобы было постигнуто то, что кажется непостижимым: он совершенно не боится развенчать природу проникновением в причины ее явлений. Впрочем, природа - после научного объяснения какого-либо из ее процессов - никогда не оставалась в положении ярмарочного шарлатана, потерявшего репутацию волшебника. Естественно-причинные взаимосвязи всегда оказывались еще прекраснее и значительнее, чем самые красивые мифические толкования.

Знаток природы не может испытывать благоговения к непознаваемому, сверхъестественному. Для него существует лишь одно чудо, и состоит оно в том, что решительно все в мире, включая и наивысший расцвет жизни, возникло без чудес в обычном смысле этого слова. Вселенная утратила бы для него свое величие, если бы ему пришлось узнать, что какое-то явление скажем, поведение благородного человека, направляемое разумом и моралью - может происходить лишь при нарушении вездесущих и всемогущих законов единого Всего.

Чувство, которое испытывает натуралист по отношению к великому единству законов природы, нельзя выразить лучше, чем словами: "Две вещи наполняют душу все новым и растущим изумлением: звездное небо надо мною и моральный закон во мне". Изумление и благоговение не помешали Иммануилу Канту найти естественное объяснение закономерностям звездного неба, и притом именно такое, которое исходит из его происхождения. Мы и моральный закон рассматриваем не как нечто данное априори, но как нечто возникшее естественным путем - точно так же, как он рассматривал законы неба. Он ничего не знал о великом становлении органического мира. Быть может, он согласился бы с нами?


<< 13) Глава 12: проповедь смирения. Часть 2 << В раздел "Статьи" >> 14) Глава 13: се человек. Часть 1 >>
 

Copyright @ by Lehach, 2009